Бабочка с человеческим лицом
Заброшенная оранжерея на краю города молчала так, как умеют только очень старые вещи – густо, с достоинством, чуть угрожающе. Стекла в ее сводах давно помутнели от времени и паутины, железный каркас покрылся рыжей бородой ржавчины. Внутри, в лабиринте некогда роскошных клумб, теперь царила та особая разновидность запустения, которую поэты называют меланхолией, а коммунальные службы – головной болью.
Но оранжерея не была пустой.
Там жила бабочка.
Местные знали о ней давно. Передавали из уст в уста, добавляя каждый раз новую деталь, как насыпают соль в суп, пока он не становится несъедобным. Говорили, что бабочка размером с мужскую ладонь. Что крылья у нее оттенка старого янтаря с прожилками, цвета запекшейся крови. И что на этих крыльях – лицо.

Лицо старухи.
Маргариты Ильиничны Вороновой, которая умерла здесь двадцать три года назад, в своей оранжерее, среди орхидей и кактусов, которых она любила, как не любила никого из людей. По крайней мере, именно так говорила молва. Молва вообще знает о покойниках куда больше, чем следовало бы.
Лицо на крыльях было сморщенным, с острым носом и поджатыми губами: точь-в-точь такое, каким оно бывает у человека, который всю жизнь был собой недоволен и теперь продолжает эту традицию в виде насекомого. Когда бабочка складывала крылья, лицо исчезало. Когда раскрывала – смотрело прямо на тебя. Глядело не мигая, с тем особым выражением, которое сложно описать словами, но в целом означающим: я знаю о тебе кое-что, и тебе это не понравится.
А еще говорили, что если поймать бабочку – она сядет на ладонь и прошепчет точное время твоей смерти.
Год. Месяц. День. Час. Минута.
Антон Семенович Гречко услышал эту историю в пятницу вечером, в компании, где уже разошлись бутылки и развязались языки. Ему было сорок два года, он работал инженером на заводе, разводился со второй женой. И в целом находился в том состоянии духа, которое располагает к глупым решениям.
– Чушь, – сказал он тогда. – Бабочки не разговаривают.
– Эта разговаривает, – ответил Митька Перышков, который всегда все знал. – Шепотом. Прямо в ухо.
– И что, многие проверяли?
Митька помолчал.
– Ну, – сказал он осторожно, – проверявших уже не спросишь.
Антон засмеялся. Митька не засмеялся. Это должно было насторожить Антона, но этого не произошло – он уже открывал следующую бутылку.
В субботу утром, с легкой головой и тяжелой душой, наш герой стоял перед покосившимися воротами заброшенной оранжереи.
Он и сам не мог объяснить, зачем пришел.
Ложь. Мог. Просто не хотел себе в этом признаваться.
Внутри пахло землей, гнилью и чем-то сладким – наверное, одичавшие орхидеи все еще цвели где-то в глубине, отказываясь принимать концепцию заброшенности. Антон шел по узким дорожкам между разросшимися кустами, перешагивал через упавшие горшки, щурился в полумраке, процеживаемом через грязные стекла.
Лабиринт оказался настоящим.
Он поворачивал то влево, то вправо, упирался в тупики из разросшегося плюща, возвращался, снова сворачивал. Несколько раз ему казалось, что он слышит шорох – не то крыльев, не то шагов. Иногда он видел движение на периферии зрения и резко оборачивался, но там никого не было.
Только растения. Лишь пыль. Только тишина, которая умела молчать.
Бабочку он увидел в самом центре оранжереи – там, где когда-то, по всей видимости, была главная клумба. Теперь здесь было просто открытое пространство, накрытое куполом мутного стекла, через которое лился рассеянный, почти молочный свет.
Бабочка сидела на стебле высохшего растения.
Антон остановился.
Крылья у нее были сложены.
Он сделал шаг ближе. Еще один. Еще.
Бабочка не двигалась.
Он протянул руку – медленно, как протягивают руку к чему-то, о чем не уверены, что оно позволит до себя дотронуться. Пальцы почти коснулись стебля. Почти.
И тут бабочка раскрыла крылья.
Антон увидел лицо.
Позже он пытался описать это ощущение – и не мог. Не потому, что не хватало слов. Нет, слова были, но их не принято использовать в мужской компании после сорока. Скажем просто: он почувствовал, как что-то в нем переворачивается: медленно, с хрустом, как переворачивают тяжелый камень.
Лицо на крыльях было именно таким, каким его описывала молва. Сморщенным. Острым. Недовольным. Живым.
Оно смотрело на Антона.
Антон смотрел на него.
Бабочка снялась со стебля – неожиданно, без предупреждения – и села ему на ладонь.
Весила она почти ничего. Лапки щекотали кожу. Крылья медленно двигались, как дышат – вверх-вниз, вверх-вниз. Лицо на них не двигалось. Смотрело.
А потом Антон услышал шепот.
Очень тихий. Очень отчетливый.
Старческий голос произнес дату. Год – далеко, дальше, чем Антон ожидал. Месяц – октябрь. День – девятнадцатое. Час – одиннадцать утра. И минута – сорок семь.
Антон стоял не двигаясь.
Бабочка сложила крылья. Лицо исчезло. Она взлетела и растворилась в полумраке оранжереи так легко и окончательно, будто ее никогда не было.
Антон вышел из оранжереи через двадцать минут. Он снова заблудился в лабиринте, что в данных обстоятельствах казалось ему несколько избыточным со стороны вселенной. Сел на ближайшую скамейку. Достал телефон.
Год, который назвала бабочка, означал, что ему оставалось еще тридцать восемь лет.
Он долго смотрел в экран.
Тридцать восемь лет – это много. Это очень много. Это больше, чем он уже прожил. По крайней мере, в сознательном возрасте. Это два развода впереди, если он не возьмет себя в руки (и, возможно, три, если возьмет). Это время, чтобы помириться с сыном, которому сейчас четырнадцать и который смотрит на отца взглядом, в котором разочарование еще борется с надеждой. Это время, чтобы наконец починить кран на кухне, который течет уже полгода.
Октябрь. Девятнадцатое. Одиннадцать сорок семь.
Он знал.
И это знание было похоже на тяжелый рюкзак, который ты надеваешь и понимаешь, что будешь нести его всю оставшуюся жизнь. Но – вот странность – этот рюкзак почему-то не давил. Скорее, наоборот. Скорее, он придавал вес. Ощутимость. Реальность.
Тридцать восемь лет, – подумал Антон Семенович Гречко.
И впервые за очень долгое время ощутил нечто похожее на благодарность.
Он позвонил сыну в тот же вечер.
Разговор получился неловким, коротким, полным пауз. Но он состоялся. И это было начало.
Кран на кухне он починил в воскресенье.
Митька Перышков, когда Антон рассказал ему – без подробностей, в общих чертах, – долго молчал. Потом сказал:
– И что ты теперь?
– Живу, – ответил Антон. – Что еще делать.
Митька кивнул. Подумал. Налил себе еще.
– Надо было мне тогда не говорить тебе про бабочку, – произнес он наконец.
– Почему?
– Потому что теперь ты изменился. Стал другим. – Митька поморщился. – Понимаешь? Ты теперь знаешь. А мы все – нет. Это нечестно.
Антон посмотрел на старого друга.
– Хочешь, я скажу тебе адрес оранжереи? – спросил он тихо.
Митька открыл рот.
Закрыл.
Долго смотрел в свой стакан.
– Нет, – сказал он наконец. – Пожалуй, нет.
Они помолчали вдвоем – хорошим, теплым молчанием, которое бывает только между людьми, давно знающими друг друга.
За окном шел дождь.
Где-то на краю города стояла заброшенная оранжерея.
И в ее молочном полумраке, в самом сердце лабиринта, бабочка размером с ладонь складывала и раскрывала крылья – медленно, как дышат, как считают время, как ждут следующего, кому хватит смелости или глупости, или того особого состояния духа, которое располагает к правде.
А если вы сейчас читаете это и думаете – «я бы пошел» или «я бы не пошел» – то знайте: вы уже сделали выбор. Просто еще не знаете какой.
Хотите еще сказочку?
|
читайте также: |
Сказка о том, как гусь стал инженером
Бэби Блю или Как вызвать Кровавую Мэри
Комментарии
Комментариев пока нет. Желаете написать первый?
ваше Имя или Ник
Комментарий
автор: 


